Слова имеют значение. Екатерина Марголис – о памяти и нейтронимах
9 ноября исполнилось 35 лет со дня падения Берлинской стены. Событие окончательно, как тогда представлялось, обозначившее конец холодной войны. Но лишь историк Тимоти Снайдер обратил внимание на простой и очевидный факт: такого события не было. Берлинская стена никуда не падала. История была другой.
Слова имеют значение.
Ведь язык, помимо номинативной функции, которая, давая имена вещам, членит хаос и превращает его в космос (миф об Адаме, дававшем имена животным), и коммуникативной функции, не только описывает реальность, не только систематизирует и разделяет ее, не только делает возможным передачу знания о структуре мира или отношении к событиям и людям другому, но и сам формирует эту реальность.
Создает видение.
Философ Людвиг Витгенштейн ввел концепцию языковых игр. Языковая игра или Sprachspiel – термин, придуманный Витгенштейном, “чтобы подчеркнуть тот факт, что говорение на языке является частью деятельности или формой жизни”.
Наш мозг записывает поверх реального воспоминания последний рассказ о нем. Слова – это еще и формы памяти. Поэтому, например, лишь пересказанный словами (пусть даже самому себе) сон запоминается как сюжет, а не остаётся как смутный образ. Нередко рассказ о событии замещает в памяти само событие. Отсюда и вечные конфликты вокруг мемуаров.
Яркий пример того, как сформированный нарратив (мы бы сказали даже “мем”) заместил реальные слова, существует в новейшей российской истории – это слова Ельцина в той самой роковой речи, когда он передавал полномочия Путину: “Я устал, я ухожу”. Их помнят миллионы. Только Ельцин никогда не говорил “я устал”. Он сказал просто “я ухожу”.
Что это меняет? Ничего. Но это наглядный пример того, как память помнит не то, чему мы лично были свидетелями. “Помнит” на уровне слов.
Так же и с Берлинской стеной. Она никогда и никуда не падала. Но это метафорическое выражение заместило в коллективной памяти реальные события. И об этом пишет Тимоти Снайдер.
Будущее не наступает само по себе. Стена не рухнула. Это дело субъектности. Прогресс не происходит сам по себе просто с течением времени. Любые достижения цивилизации становятся возможными благодаря усилиям человека. Это хорошие новости. Плохие же состоят в том, что ни одно из этих достижений не является необратимым. Чему мы сегодня являемся свидетелями.
Потому память о прошлом и вербальные формы этой памяти имеют принципиальное значение. Память о людях, их жизнях и их поступках. И даже память об именах.
Именно по этой причине, например, так важны в нашей культуре памятники (и потому они являются предметом таких жарких дискуссий в Украине) или же камни преткновения в память об убитых евреях, вмонтированные в мостовые современных европейских городов.
Именно поэтому акция “Возвращение имен” – чтение имен расстрелянных при Сталине людей – сегодня по-прежнему представляется формообразующей для приемлемого будущего той территории, которая ныне обозначается опять-таки фейковым термином “федерация” (Подробнее об эпистемологии российского колониализма тут).
Страна жертв или палачей? Страна жертв палачей. Страна жертв/палачей. Часто это одно и то же.
Речь идет не просто о стирании памяти, а о подмене и искажении пропорций
“Non omnis moriar/Весь я не умру”, – писал Гораций. Эхо этой строки звучит в мировой поэзии. В античности люди придавали огромное значение надгробным памятникам и эпитафиям. Они готовы были платить баснословные деньги за то, чтобы поставить свое надгробие в первом ряду у дороги, ведущей в город. Пока хоть одни губы читают моё имя, я жив. В древнеримской судебной практике худшим наказанием было именно damnatio memoriae, стирание имени с памятников, постаментов, вымарывание его из текста и контекста публичной жизни.
Именно это и происходило. Одни люди уничтожали имена других убитых ими людей.
Подобная практика применялась и в Венецианской республике. В зале Большого Совета в списке дожей демонстративно вымарано имя дожа Фальера, который был казнен в 1355-м за попытку переворота. В соответствии с указом 1365 года имя Фальера было стёрто с фриза в зале Большого совета и заменено парадоксальной надписью: “На этом месте было имя Марино Фальера, обезглавленного за совершённые преступления”.
Диктатуры начинали всегда с памяти – как главного кровотока живого общества. Потому так ненавистен нынешней российской власти “Мемориал” – казалось бы, небольшая и не самая заметная организация. Сейчас дело дошло и до закрытия под символическим предлогом (пожарная небезопасность) достаточно лояльного власти музея ГУЛАГа. В современной России с пристрастием Путина к мифологии псевдоисторических нарративов и расцветом всевозможных реконструкторских практик, воспроизводящих никогда не существовавшее прошлое (сравните “можем повторить” с риторикой MAGA, не способной обозначить точку в американской истории, к которой бы относилось это great), – речь идет не просто о стирании памяти, а о подмене и искажении пропорций. На Нормандском форуме мира французский историк Стефан Куртуа очень точно отметил это сочетание амнезии и гипермнезии: стирании памяти об одних эпизодах и раздувание памяти о других, сознательного искажения пропорций и фиктивных исторических параллелей для формирования пропагандой удобного для себя нарратива.
К гипермнезии можно в первую очередь отнести путинское “победобесие” и весь нарратив вокруг “Великой Отечественной” в противовес реальным событиям Второй мировой.
Общество стало зоной, а блатная феня прорвала все трубы, влилась и затопила русский язык
Однако и в акции “Возвращение имен” есть скрытая бессубъектность: в ней нет названного простыми словами преступника. Как будто это авария или стихийное бедствие, как будто катастрофа не антропоцентрична во всех своих измерениях. И слова “репрессии”, “жертвы сталинизма” только укрепляют эту картину безличности (без личности) в сознании.
Не одни люди убивали других людей, а “государство”, “маховик”, “машина”, и в этой обезличенной механизации видится все та же аберрация, что и в безличных конструкциях, когда речь идет о российском вторжении в Украину.
Первой и единственной (ничем не окончившейся, но очень важной) попыткой преодолеть эту анонимность и безличность преступника было дело Дениса Карагодина, который хотел подать в суд на убийц своего прадеда, нашел имена ответственных и исполнителей. И даже переписывался с кем-то из их потомков. Но такой случай был один. А имен миллионы.
Связь памяти, ответственности и языка чрезвычайно важна. Память, присутствующая в настоящем только в образе отождествления себя с жертвой, останется опрокинутой в прошлое, без ответственности она не спроецирована в будущее.
Называние вещей и явлений своими именами касается и настоящего.
Когда выросшая в Италии дочка была совсем маленькая, она спрашивала:
– Мам, я не понимаю, как это всё время выбирают Берлускони, если я ни разу не встречала человека, который говорит, что за него голосовал.
Сама того не понимая, она сформулировала главное в этом феномене: голосуем, но не артикулируем, поддерживаем, но при этом стесняемся, скрываем, чувствуем, что это расходится с чем-то базовым, чему учили нас, боимся, хотим выглядеть благопристойно, но продолжаем выбирать человека, воплощающего обратные ценности, точнее, фактическую отмену этих ценностей через их релятивизацию, человека, столько лет развращавшего и развратившего Италию.
Про Россию же и говорить нечего.
“Мочить в сортире”. Именно это стало отмашкой нового этапа нормализации колониального насилия (вторая российско-чеченская война), создание образа террориста из целого народа, новый виток ксенофобии и шовинизма через легализацию блатного языка – языка преступников. Общество снова стало зоной, а блатная феня прорвала все трубы, влилась и затопила русский язык. Внутренняя колонизация стала внутренней канализацией. Именно “Мочить в сортире” стало началом-сигналом.
Даже на уровне языка стало можно многое из того самого низменного, что еще вчера казалось немыслимым даже произнести вслух. Так и работает механизм развращения.
Вы это думали, но стеснялись? Вас учили в школе толерантности и ценностям? Вы терпеть не можете пуэрториканцев, черных, чеченцев, евреев (нужное подчеркнуть), но боитесь заявить об этом вслух?
Зря, ребята. Хватит подлаживаться. Мы нормальные парни. Эти очкарики из университетов нам не указ.
Айда. Или гойда.
Достоинство является ключевым формообразующим механизмом. Это то, что закладывается или безнадежно рушится в детстве – отношением родителей, учителей, окружением. Люди, которым с детства не знакомо чувство защиты собственного достоинства, закономерно не умеют уважать права других. Люди без базовой защиты с детства не формируют стержня собственного достоинства. Для них эти ценности не каркас, а корсет – что-то навязанное.
И чем агрессивнее, шовинистичнее и мизогиннее они настроены, тем эта травма очевидней. Поэтому ими легко манипулировать. За деньги или обещания нового порядка, где их отрицание декларируемых прежде ценностей не осуждается, а принимается за норму.
Вульгарные шуточки, похабные жесты. Прилюдное самоунижение с вызовом: у нас так теперь можно
Основной же глобальный механизм – то же унижение и принижение. Вспомним размышления Бахтина о “телесном низе”: “В эпоху Возрождения все эти образы низа – от циничного ругательства до образа преисподней – были проникнуты глубоким ощущением исторического времени, ощущением и сознанием смены эпох мировой истории. У Рабле этот момент времени и исторической смены особенно глубоко и существенно проникает во все его образы материально-телесного низа и придает им историческую окраску”.
И снова слова и речевое поведение играют тут ключевую роль. Вульгарные шуточки, похабные жесты. Прилюдное самоунижение с вызовом: у нас так теперь можно, и пошли вы все с вашими ценностями. Бунт подростков.
Задача цивилизация – контролировать инстинкты, а дозволение насилия – это джинн выпущенного наружу архаичного сознания, которое расцветает в закрытых армейско-тюремных сообществах или в элитных школах и кружках “для своих”. Скрытая агрессия, ресентимент и уязвленность, загнанные внутрь, и просто трусость заставляет делать все исподтишка. Пока не сработает эффект толпы – тогда и Капитолий можно штурмовать. Или Киев.
Неназывание вещей своими именами, потому что они в рамках системы ценностей считаются социально не одобряемыми, и/или замещение их на другие – еще один из приемов и функций языка пропаганды.
Нормализация аномального – одна из отличительных черт современного русского языка. То, что можно было бы назвать “эффектом разрушки“: (“разрушкой” российская агентша по недвижимости объявила разбомбленные российской армией дома в Мариуполе), где на месте убийств и военных преступлений создается эффект нормальности. В том числе языковыми средствами.
Это своего рода лингвистическая блатная походка вразвалочку: не верь, не бойся, не проси и ничему не удивляйся…
Всё в порядке, всё путём… Всё норм.
Если что-то надо покорять, то вероятно, это “что-то” сопротивляется
Такие слова называют нейтронимами. Нейтроним – это вид эвфемизма, языковая манипуляция, призванная нормализовать аномальное, потенциально опасное (крамольное или способное вызвать у читающего или слушающего нежелательные ассоциации и эмоциональные реакции) .
“Открытие”, “освоение”, “присоединение”. Тоже один из видов колониальных нейтронимов. Военные действия, насилие, геноцид и подавление чужой свободы огнем и мечом представляются как объективный процесс мироустройства.
“Покоренные территории”. Воображение рисует крутые горные склоны, вершины, на которых ещё не бывал, или же вечную мерзлоту, тайгу – и всю романтику первопроходцев, как будто на этих территориях не было коренных народов, будто это не одни люди пришли и стали убивать и порабощать других на их собственной земле.
“Покорение Сибири”. Или Кавказа. Если что-то надо покорять, то вероятно, это “что-то” сопротивляется. Покорение, завоевание, взятие женщины – набор одинаковых выражений и метафор как по отношению к женщине, так и по отношению к колониям присутствует в культуре не случайно.
На территориях колоний – не только пенитенциарных – всегда царит “беспредел”: там не действуют “цивилизованные законы” метрополии (именно это Ханна Арендт называла “колониальным бумерангом” – когда практики насилия и беззакония возвращались в метрополию (опять-таки вместе с людьми). Такое же беззаконие царит и в умах, где сфера “женского” вынесена в отдельную категорию и сознательно изолирована от принципов построения гражданского общества, ценностей демократии, свободы, достоинства и прав человека. Это территория “личной жизни”, которая якобы оберегается теми, кто в случае насилия и беззакония всегда почему-то “не стоял со свечкой”.
И вот уже колонизированные народы, а также женщины и представители меньшинств продолжают сами добровольно воспроизводить колониально-мизогинные нарративы – то есть продолжать дело, начатое колонизаторами и насильниками. Именно женщины зачастую возражают против разоблачений насильников и голосуют за политиков, не скрывающих свою мизогинию. Механизм дедовщины сродни этому феномену. Его наглядно демонстрируют сегодня эмигранты из бывшего СССР.
К этому же приему нормализации, нейтрализации и сознательному искажению пропорций следует отнести эффект уменьшения, партитивности. Лукавые “частичные мобилизации” и “ограниченные контингенты” – маркеры тоталитаризма.
В скоплении согласных и подавлении гласных суть любой диктатуры
Физическое сокращение слов – еще один прием. В повсеместном распространении сокращений проявляется та же стратегия затемнения смысла, нейтрализации. Советская власть недаром всегда любила аббревиатуры. Нынешняя российская власть вовсю продолжает эту традицию. И это далеко не только ЧК–НКВД–КГБ–ФСБ. В скоплении согласных и подавлении гласных суть любой диктатуры.
Отдельным фактором и даже признаком языка фашизма можно считать и обильное использование уменьшительных и сентиментализацию языка в целом. И наоборот, гиперболы, неуемная метафоризация – оборотная сторона этого же процесса. Подобно амнезии и гипермнезии, она тоже свойственна как языку власти, так и тем, кто номинально ей противостоит.
Исследовательница языка современной российской и советской пропаганды Александра Архипова, метко отмечающая использование нейтронимов как исторического средства нормализации репрессий, а теперь и войны, сама запросто пишет: “нас всех разбомбило 24 февраля”. При этом из самого факта возможности написания этого предложения с очевидностью следует, что авторку, в отличие от сотен тысяч украинцев, никто не разбомбил и что речь идет всего лишь о неуместной метафоре и тем самым апроприации роли жертвы представительницей страны-агрессора.
Вообще деформированная метафоризация и въевшийся исторический милитаризм выражений русского языка (“это бомба”) предстает сейчас с особой наглядностью именно в свете ночных прилётов российских ракет на украинские города. Нормализация советского преступного прошлого через сохранение топонимов или же через иронию и артефакты, которые в постсоветский период расцвели и подменили собой несостоявшийся процесс над коммунистическим прошлым, тоже сыграла немаловажную роль.
Весь нарратив о геноцидальной войне РФ в Украине построен на безличности и пассивности
Можно много говорить о неотрефлексированном советском языке и постмодернистских играх от соцарта до моды на пионерские галстуки, грамоты, вымпелы, подстаканники со сталинской символикой. Все это я не раз видела в модных московских заведениях, но ни разу не встречала там вымпелов гитлерюгенда или фарфора со свастикой. Думаю, причины очевидны.
На уровне языка агрессор всегда предпочитает прятаться за пассивные и безличные конструкции.
“Нас вынудили”, “если бы не мы, то нас” – риторика Гитлера и Путина. Разница, однако, в том, что, в отличие от антифашистов времен Второй мировой, нынешние антивоенные россияне сами пользуются теми же приемами и эвфемистическими конструкциями, что и власть, для создания собственной апологии.
Весь нарратив о геноцидальной войне РФ в Украине построен на безличности и пассивности. “Рухнула”, “разрушена”, “обвиняют”, “поднялась”, “затопило” – это выборка глаголов из одной новости о разрушенной российской армией Каховской плотине. На той же идее, а также на деперсонализации и использовании метонимии (семантического переноса) построены многие заголовки оппозиционных российских СМИ: “ракета прилетела в детскую больницу”, “дроном уничтожило жилой дом”. “Погибли” вместо “были убиты” или “россияне убили”. И вот шизофрения бессубъектности достигает апогея: “Мы помогаем украинским детям. У них там детскую площадку разбомбило”, – пишет российская волонтерка.
Язык тут очень точно отражает сознание россиян.
Пропаганда и манипулятивные политические нарративы строятся на разности потенциалов. На нейтрализации и нормализации заведомо аномального и на акцентуации второстепенного и частично выдуманного. Неважно, идёт ли речь о российской пропаганде и величайшей проблеме современности в виде “гендерно-нейтральных туалетов” или рассказе Трампа о том, как эмигранты едят собак и кошек. Простые, как неоструганная доска, и в другом политическом контексте даже смешные в своей абсурдности заявления идеально работают на массовое сознание.
Слова-триггеры – еще одно мощнейшее пропагандистское оружие. Триггер – это тоже милитаризированный термин – буквально “курок”. Нажимаешь на спусковой крючок, и “выстреливает” сильная эмоциональная реакция памяти на травматическое событие прошлого, плохо поддающаяся контролю и рационализации.
Выбор есть. В том числе выбор слов. Писать о том, что происходит сегодня, по-русски – это не иметь права отворачиваться от того, что ежедневно творят на этом языке россияне в Украине.
Не делать из себя жертв. Не прятаться за этой ролью, когда бьют и убивают других. Называть вещи своими именами. Не стрелять словами-триггерами в свои политические цели, не формировать удобные апологетические нарративы.
Нормализация аномального, принятие неприемлемого начинается со слов. Умолчание тоже.
“Мысль изреченная есть ложь”, – писал Тютчев.
Впрочем, не изреченная внятно и вовремя она нередко ещё опасней.
Екатерина Марголис – художница и писательница
Высказанные в рубрике “Право автора” мнения могут не отражать точку зрения редакции
Больше на Сегодня.Today
Subscribe to get the latest posts sent to your email.